Во дворе штаба, на чистой машине играло низкое, закатное солнце. Ординарец, почтительно кланяясь, передал Наримуне ключи:
– Все готово, ваша светлость… – граф хотел переночевать в степи. В мерседесе лежали армейские одеяла, сухой паек, с офицерской кухни, и фляга с крепким кофе. У Наримуне имелось два отличных, пристрелянных немецких вальтера. Граф вспомнил, как они с кузеном Джоном ходили в тир, в Кембридже:
– Джон тоже очень меткий. Если мы повернем на юг, на Бирму, то начнем воевать с англичанами. Я воевать не собираюсь, – разозлился Наримуне, – я в конце лета улечу в Стокгольм. Рихард поставит Москву в известность. Начну передавать сведения из Европы. Йошикуни понравится в Швеции. Здоровый климат, море… – подумав о Кембридже, Наримуне отогнал мысли о темных, мягких волосах, падавших на плечо, о стройных ногах, темно-красных, губах, о ее стоне: «Я люблю тебя, люблю…».
– Она умерла, – напомнил себе граф, посмотрев на швейцарский хронометр: «Ее больше нет». Наримуне велел:
– Грузите мой багаж. Я попрощаюсь с полковником Исии и буду выезжать.
Он решил, напоследок, попить кофе с доктором, как мрачно называл его Наримуне, и постараться выяснить планы отряда 731. Наримуне был уверен, что, кроме изучения чумы, на базе отряда ведутся и другие исследования.
Он легко взбежал по ступеням госпиталя. Сестра, в серой форме, вскочила, переломившись в спине: «Ваша светлость…»
Наримуне провел в Джинджин-Сумэ два дня. Посланца императора, провели по штабу, и армейским баракам, показали новое вооружение и выздоравливающих раненых. Комацубара старался представить вверенное хозяйство в лучшем свете. Наримуне пошел вслед за медсестрой. Из-за двери палаты он услышал голоса, говорившие по-японски:
– Господин полковник, все бесполезно. Я могу до завтрашнего дня плевать ему в лицо, мы можем его отвезти в тюрьму и применить более сильные методы, но вы сами видите, он коммунистический фанатик. Большевики убили моего отца, под Волочаевкой… – Наримуне знал, что в разведывательном отделе служат русские эмигранты.
Заскрипел стул. Голос полковника звучал раздраженно:
– Черт с ним. Он летчик, но мелкая сошка. Пусть уезжает под крыло Исии-сан… – мужчины засмеялись.
По щеке Степана стекал плевок. Юноша, ненавидяще, шепнул:
– Сука, большевистская тварь, ты сдохнешь, обещаю. Гори в аду, как Горский, как все остальные. Мерзавцы, как ты, меня сиротой оставили… – солнце играло на золотом, двуглавом орле, на черной, лакированной свастике значка:
– Фашист, – понял Степан, – я не знал, что русские могут быть фашистами. Он не русский, он белоэмигрант, враг… – полковник и лейтенант поднимались. Властный голос, сказал что-то, на японском языке.
Степан посмотрел в ту сторону. Офицеры, подтянувшись, кланялись очень красивому, холеному мужчине, в полевой форме, без нашивок, с бесстрастным, ничего не выражающим лицом.
– Самурай, – вспомнил Степан, – вот они какие. Понятно, кто здесь главный.
Темные глаза небрежно оглядели его. Наримуне махнул рукой:
– Оставьте нас одних. Я уверен, что он заговорит. Он притворяется… – пройдя к постели, он, с размаха, хлестнул Степана по щеке:
– Их командиры знают языки, мне показывали протоколы допросов… – он привольно развалился на стуле: «Я сам справлюсь».
Дверь закрылась. Степан, устало, опустил веки: «Молчи, что бы он ни делал».
Над голой степью повисло безжалостное, полуденное солнце. Пот стекал по шее, капал в расстегнутый летный комбинезон. В кабине И-153 было жарко. Держа руку на штурвале, улучив минутку, Лиза вытерла лоб. Она, в который раз, обрадовалась, что в Чите постригла волосы.
Занявшись парашютным спортом, Лиза отрезала косы, но раньше черные локоны падали ей на плечи. Весной, в Москве, Марина Раскова отвела Лизу в парикмахерскую, на улице Горького. Девушка никогда еще не бывала в подобных местах.
Став курсанткой летного училища, Лиза переселилась в общежитие. В детдоме она делила спальню с двадцатью другими девушками. Теперь в комнате их жило всего восемь. Новое общежитие, рядом с аэродромом, на окраине города, показалось Лизе дворцом. Читинский детский дом размещался в дореволюционном особняке. Воспитанники сами его ремонтировали, белили потолки, красили стены, но в подвале жили крысы, которых никак не удавалось вывести. Ночью они бегали по коридорам и комнатам.
Родственники привозили детям скромные подарки, дешевые конфеты, или подсолнечную халву. Ребята привыкли съедать провизию сразу. Стоило оставить пакеты на ночь в рассохшейся, общей деревянной тумбочке, как дети просыпались от нашествия крыс. В старых кроватях жили клопы.
Малышкой Лиза ходила с наголо бритой головой. У всех детей водились вши. Она и сейчас, иногда, чувствовала запах керосина, слышала плач: «Больно, очень больно!». Старшим девочкам разрешали отращивать волосы, но приходилось часто заматывать голову тряпками, пропитанными керосином, и терпеть жгучую боль. Каждый день они вычесывали друг друга.
В летном училище было два десятка курсанток. Им выделили часы, раз в неделю, в гарнизонной бане, где Лиза, впервые после Москвы, увидела душ. В читинской городской бане, куда водили детдомовцев, девочки мылись под кранами, присев на корточки. Военный парикмахер подстригал девушек.
Оказавшись в салоне, как называла его Марина, Лиза, робко, опустилась в большое кресло. Мастер был пожилой, обходительный, с мягкими, ловкими руками. Он покачал головой:
– Преступление, кромсать чудесные волосы… – он показал Лизе, как правильно завивать концы. Мастер посоветовал: