– Был, – сварливо ответил Мишель, – до прихода Гитлера к власти, студентом. Теодор мне устроил поездку по Европе, перед годом обучения в Италии. Дрезден, мой дорогой, за красоту называют ювелирной шкатулкой, но если мы не поторопимся, то нас ждет не шкатулка, а местное гестапо. Десять утра пробило, музей открылся, сейчас на улицах появятся патрули… – кузен, все равно, смотрел по сторонам.
Впрочем, это было и к лучшему, подумал Мишель, глядя на стакан чая, который принесли кассиру. Судя по всему, их с кузеном принимали за рабочую силу с востока. Мишель видел плакаты, со свастиками, в вагоне пригородного поезда:
– Фермер! Отдай своих сыновей армии! Управление труда обеспечит тебя батраками, по льготной цене… – в рабочем квартале Дрездена они заметили надписи, над магазинами и кафе: «Только для арийцев».
Мишель увидел, как передернулся кузен. На музее тоже висело объявление, извещающее, что евреям в галерею вход воспрещен:
– Я слышал… – тихо сказал Стивен, – от Питера. Но никогда не видел, собственными глазами. Хорошо, что я в Германии побывал, хоть и таким образом… – Мишель оставил его на бархатном диванчике, перед «Сикстинской мадонной».
– Никуда не уходи, – строго велел капитан. Стивен помотал каштановой головой:
– Куда я уйду… – Мишель бросил взгляд на Мадонну:
– На кого она похожа? Конечно, – он, невольно улыбнулся, – на кузину Лауру. У нее только глаза немного раскосые… – ведя кузена по залам, он заметил, что Дрезденского триптиха, Ван Эйка, на стене нет:
– Густи, ван Эйком занималась, – вспомнил Мишель, – может быть, она видела рисунок. Хотя фон Рабе не стал бы его возить в Дрезден, и вообще не отдал бы на экспертизу. Он осторожен, мерзавец… – Мишель, легонько, нажал дверь с табличкой: «Служебные помещения, посторонним вход воспрещен». Он скрылся в темном коридоре.
Густи могла выйти замуж, девушке было двадцать семь:
– Лауры ровесница… – Мишель вдыхал знакомый запах пыли, краски, и растворителя, – она могла выйти замуж, уехать из Дрездена. С тех пор, как война началась, я научных журналов не видел, не знаю, осталась ли она в галерее… – Мишель надеялся, что Густи здесь. Он читал, в тусклом свете лампочек, таблички на дверях, и, наконец, облегченно выдохнул. Мишель постучал, но ответа не дождался. Повернув ручку, он оказался в большой, светлой комнате, выходящей в музейный двор. В центре, на мольберте, стоял Дрезденский триптих, ван Эйка, а больше никого вокруг не было. Мишель, захлопнув дверь, прислонился к ней спиной. Он стал ждать, рассматривая искусно выписанные складки на тяжелом, цвета свежей крови, платье Богоматери.
Густи утром, по внутреннему телефону, вызвал директор музея.
Девушка проводила ежегодный уход за Дрезденским триптихом. Она стояла, с хлопковым тампоном и пинцетом, осторожно очищая белый, горностаевый табард святой Екатерины, на правой створке. Алтарь был маленьким, комнатным. Густи смотрела в тонкое лицо светловолосой девушки, углубившейся в книгу:
– Сии облеченные в белые одежды кто, и откуда пришли? Это те, которые пришли от великой скорби… – на воскресной мессе, в соборе Хофкирхе, Густи услышала шепот, со скамьи сзади. Пожилая женщина говорила своей приятельнице о лагере, в Польше, где служит ее сын:
– Сейчас много лагерей строят… – Густи опустила глаза к молитвеннику, – туда евреев перевезут, из Германии, из новых областей рейха. Они будут работать, на фабриках… – Густи знала об Аушвице гораздо больше, чем хотела. Во-первых, Генрих, приезжая из Польши, рассказывал ей о строительстве лагеря, а во-вторых, она получала, каждую неделю, письма с хорошо сделанными, четкими фото. Письма Густи сжигала, предварительно переписывая, шифром, в блокнот, полезную информацию. От фото ей бы тоже хотелось избавиться. Густи тщательно, мыла руки, после того, как прикасалась к письмам. Генрих запретил ей выбрасывать снимки:
– Я в лагере не пользуюсь камерой… – хмуро сказал младший фон Рабе, – не хочу вызывать подозрения. Очень хорошо, что он… – Генрих помолчал, – хочет похвастаться своими, как это сказать, достижениями. Пригодится, когда и его, и всех остальных посадят на скамью подсудимых.
С Генрихом Густи встречалась на одной из маленьких станций, в Саксонской Швейцарии. Она изучила округу, с группой из Лиги Немецких Девушек. Густи поднималась на скалы, и отлично знала окрестные леса. Генрих сходил с поезда в альпинистских бриджах и свитере, с палкой и рюкзаком за спиной. Густи тоже, надевала спортивные брюки и брала корзинку с провизией. Для окружающих они были просто молодой парой, олицетворением, как кисло думала Густи, арийской красоты и силы.
Они с Генрихом знали друг друга с Геттингена, и пять лет работали вместе. Густи, однажды, спросила его о будущей женитьбе. Они сидели у обложенного камнем кострища, в аккуратном, прибранном лесу, с табличками, привинченными к скамейкам: «Только для арийцев». Серые глаза Генриха погрустнели, он бросил сигарету в тлеющий огонь:
– Мы могли бы пожениться, Густи, – неожиданно озорно сказал младший фон Рабе, – тогда нам бы не пришлось прятаться. Только надо любить… – он смотрел на весенний, тихий лес:
– Ты знаешь, что с Габи случилось… – Густи кивнула, прикусив розовую губу. Генрих тяжело вздохнул:
– Я себе запретил все… – он помолчал, – такое. До победы. Иначе я не смогу работать. Я буду все время думать о жене, о детях… – зорко взглянув на Густи, он подытожил: «Ты, кажется, пришла к похожему выводу».